На некоторых читателей старинные романы действуют подобно снотворным пилюлям. Что ж, и это хорошо и полезно.
Хотя, потеряв вкус к подробным описаниям, мы утратили очень важное свойство души — любопытство к кажущемуся несущественным. Поглядите, как ребенок часами завороженно следит за течением грязного весеннего ручейка, и вы поймете, что он счастлив более нас с вами. Он счастлив своим умением созерцать обыкновенное, и ему не бывает скучно.
Читайте толстые романы, хочу я сказать. Учитесь вдыхать упоительный аромат их подробностей, чувствовать волнующую прелесть замысловатых длиннот, и к вам вернется сладкое ощущение полноты и очарования мира.
7
Афиноген Данилов скверно спал ночь и утром встал с ощущением тяжести в правом боку и головной болью. Не было обычной бодрости и желания немедленно что- то предпринять. После нескольких упражнений он начал задыхаться и прилег на пол отдохнуть. Он лежал на полу, видел трещинки на потолке, отлупившуюся побелку, мерцание желтого провода в лампочке и морщился от слабости и вялого беспокойства.
Душ и крепкий горячий чай не освежили его, а чуть не усыпили. Афиноген закурил и лег, не раздеваясь, на кровать, с силой уперся пятками в деревянную спинку. Дом наполнялся хлопаньем дверей, шорохами, шумом шагов, голосами, обрывками радиопередач. Город Федулинск просыпался и потягивался, как многоногий и многоголовый зверь.
«Мне некуда торопиться, — думал Афиноген. — Все пустое. Совсем недавно, вчера что–то сломалось во мне. Но я не знаю — что. Жилы мои напряжены, нервы вибрируют, и боль скоро доберется до сердца. Что же это такое? Наверное, я перегулял вчера».
Он ясно вдруг представил свою смерть и понял, что она не будет окончательна. Он всегда помнил, что не умрет надолго. Миг смерти, как укол иглы, а потом все заново: смех и слезы.
«В другой жизни, — подумал Афиноген, — я выучусь на искусствоведа. Буду писать статьи в толстые журналы и полюблю знаменитую актрису, которая в истерике станет хлестать меня по щекам сценарием и падать в обморок на кушетку».
Из той, другой жизни ему неинтересно было наблюдать сегодняшнего Афиногена Данилова, расторопного и деловитого человека с засученными рукавами нестираной рубашки, с аккуратной лукаво–добродушной улыбкой, который бродит по прекрасному Федулинску, шутит, с апломбом изрекает глупости и постоянно готов потискать любую мало–мальски хорошенькую девочку.
На работу он опоздал почти на час, и вахтер, пожилой дядька Варфоломей, любовно проставил ему на пропуске голубой штампик.
— Ну вот, — доброжелательно сказал Варфоломей, — теперя закукарекаешь на ковре у начальства.
После этого они закурили.
— Никто не обижает? — поинтересовался Афино- ген. — Служба ведь у тебя опасная, необычная.
— Жаловаться грех, — охотно вступил в беседу Варфоломей. — Гроши есть, а при них ты завсегда кум королю. Ты же знаешь, Геша, устроился я на полставки охранять аптеку. Вот там, правда, совсем другой коленкор. Там держи нос по ветру.
— Это почему же? Золота в аптеке нет.
— Пьяницы тревожут. Пытаются по липовым рецептам накупить заманиху. Народишко вострый, а попадись под руку ему — он за себя не ответчик, потому как болезнь им управляет.
— И много их, пьяниц?
— Двое. Федька Шепелявый, ты его должен знать, он билетики в кино отрывает, и, конечно, Эдик… Но у меня с обоими разговор одинаковый — пинка под зад, и… до встречи, граждане.
Варфоломей приосанился, картинно вытянул деревянный протез. Афиноген не уходил, не торопился, потому что идти ему было трудно.
— Ну вот, значит, — продолжал Варфоломей, — в аптеке — полставки, здесь, конечно, оклад, плюс пенсия и инвалидность. Считай, на круг выходит без вычетов две косые. А у тебя сколь выпадает?
— Меньше, гораздо меньше.
Афиноген потушил в пальцах сигарету и поковылял к основному зданию.
— Эй, — крикнул вдогонку Варфоломей, — может, водички попьешь?
Афиноген пожал плечами, не оглянулся. Подумал: «До обеда покантуюсь — и пойду к врачу. Что за зараза пристала? Старик даже заметил».
Он долго шел знакомым двором, утомился и присел на скамеечку возле самого входа в родной отдел. Тупо, без удовольствия созерцал светлое небо, крашеный бетонный забор, груды железного хлама, разбросанные по двору неизвестным могучим сеятелем, — созерцал все это, и сердце его захлестывали плавные волны тоски.
Последний год он очень торопился, гнал по пням и колдобинам, как на вороных, чувствуя необходимость совершить нечто значительное, необыденное, преодолеть рутину текучки, доказать себе и другим неслучайность своего пребывания здесь. Смакуя тайком возможные блестящие перспективы, он испытывал ни с чем не сравнимое возбуждение. Мощные токи творчества, не находя исхода, опьяняли его. Однако, пережив новизну первых впечатлений и надежд, Афиноген в растерянности заметил, что ничего на их участке не изменилось с его приходом. Те же самые повторялись ошибки и недоразумения, так же загадочно опаздывала документация, продолжались те же самые невеселые авралы в конце декад, и сотрудники с милой иронией повторяли однообразные шутки по поводу премий, которых им не видать как своих ушей.
Месяц назад в длинной очереди в столовой Афиноген разоткровенничался с неким Федоровским, пожилым научным сотрудником с огнем во взгляде, вызванным, возможно, предвкушением горячей пищи. Прежде они только здоровались, а тут, под настроение, Афиноген поделился с ним дельными (как ему казалось) и тревожными соображениями о неразберихе в системе координации между ведомственными НИИ. Федоровский загорелся: нервически постанывал, мигал глазами, как семафор, и, наконец, оглянулся по сторонам и злым шепотом провозгласил:
— Всех пора на смену. Пора! Засиделись наши стариканы в теплых креслах. О чем может идти речь, если из директора песок сыплется. Если само слово «перемены» его бросает в дрожь… Вы все правильно говорите, юноша, у вас ясная голова, но никто вас не услышит. Они глухи.
— Кто? — испугался Афиноген.
— А вот… — И Федоровский повел рукой по стенам и затем, округлив глаза до беспамятства, ткнул перстом в потолок.
— Так уж все сразу? — усомнился Афиноген Данилов, Пылкий экстремист добродушно кивнул, взор его излучал колоссальную энергию; но он не выдержал роли до конца и расхохотался с раскатами и переливами, словно прогрохотал в столовой ранний весенний гром. «Разыграл, гад, — понял Данилов, — Пошутил надо мной, над балбесом».
Афиноген тогда не обиделся. Что–то постепенно потухало в нем; и вот сейчас он покорно съежился на скамеечке.
Афиноген рассказывал мне, что пошел учиться на экономиста, уверовав в реальную связь между жизненным уровнем людей и их духовным совершенством. Он предполагал, что чем лучше люди живут, тем лучше они становятся, во всяком случае должны становиться.
— Это не скучно, — уверял Афиноген. — Потому что необходимо. Экономика, если угодно, как история, соизмеряет поэзию и реальный факт… Количество буханок хлеба на душу человека она соотносит с его любовью к изящной словесности и искусству. Если экономикой будут заниматься люди с душами торгашей, произойдет непоправимый перекос в сторону буханок хлеба и джинсовых костюмов. Расчет превратится в плетку из цифр и инструкций, которой будут сбивать пыль с ушей у таких, как мы с тобой.
Выскочил из дверей здания озабоченный Семен Фролкин, за ним степенно вышел Сергей Никоненко. «Чудно, — отметил Афиноген, — один бежит, другой шагает, а идут рядышком и даже спорят».
Коллеги заметили Афиногена, приблизились. Сергей посмотрел в сторону, брезгливо, как человек, вынужденный решать мировые проблемы из–за нехватки времени на бегу.
— Как поживает телекинез? — спросил у него Афиноген. — Почем нынче летающие тарелки?
Сергей оторвался от своих мыслей.
— Эх, Гена, — заметил он сочувственно, — ты хотел пошутить, а сморозил чушь. А ведь я тебя уважаю. В твоей пустой башке изредка бывают просветления.