Сабанеев не собирался поднимать лапки кверху и петь самому себе аллилуйю. Он дошел по инстанции вплоть до своего приятеля Мерзликина. Ему он сказал прямо: «Диссертации нет, темы нет, есть энергичная деятельность по вылавливанию блох из институтской кормушки. Я больше не могу! Вы обещали, выручайте!»

Мерзликин тоже не кривил душой: «Выручай ты нас, браток. Тебе замены нет, ты незаменимый. Ну, давай так. Подыщем замену, приглядимся. Через годик–два вернемся к разговору».

— Вернемся раньше! — пообещал незлопамятный Сабанеев.

Он круто переменил образ жизни. Проще говоря, загулял, насколько позволяли условия маленького городка. Вечера проводил в ресторане, сколотив себе для разгула странную компашку, в которой выделялась цыганского происхождения девица Эльвира; на работу являлся с хроническими опозданиями, а то и вообше манкировал. Следить за своей внешностью перестал и балалайку разбил вдребезги. Выпивал и на работе, что долго сходило ему с рук, может быть потому, что оп не таился, не делал из своего падения тайны. Его участок стал приятно напоминать филиал ресторана. Желающий выпить всегда был тут дорогим гостем, находил приют и мензурку спирта. Следующая встреча в кабинете директора носила сугубо официальный характер.

— Ты это назло мне? — спросил возмущенный директор у Сабанеева, стоявшего руки по швам. — Институту гадишь?

— Какое там назло! — безвольно отмахнулся пропащий Сабанеев. — Засосала меня трясина, Виктор Афанасьевич, закрутило дьявольское кольцо.

— А вот мы тебя раскрутим, — директор шипел индюком, вытягивая шею. Он всяко умел разговаривать с людьми, — мы тебе в трудовую влепим статью и… привет. Побегаешь со статьей–то.

— На стакан белоголовой всегда заработаю, — оптимистически возразил Иоганн Сабанеев, — я еще молодой, сила есть.

Директор его выгнал из кабинета. Вскоре на институт пришла депеша из милиции, где сообщалось, что непростительно пьяный Сабанеев вкупе с беспаспортной девицей Эльвирой ночью разожгли на центральной площади большой костер и вступили в диспут с пытавшимся прекратить бесчинство сержантом. Гуляки ему объяснили, что раскинули цыганский табор и имеют на это полное право, потому что нигде не записано, что кочевые цыгане вне закона. Сабанеев грозил милиционеру подать на него в суд за самоуправство, а девица Эльвира пела песни непристойного смысла. Дело принимало худой оборот.

Третий раз повстречались Сабанеев с директором (а если считать свидание в Москве, то четвертый). Оба были теперь спокойны и внимательны друг к другу.

— Много времени потеряно, — сказал Сабанеев, — но я наверстаю.

— Пить не будешь?

— Язва у меня, товарищ директор.

— Пойдешь в отдел координации?

— К Карнаухову? Пойду.

— Но, извини, опять сначала — младшим. Ничего не могу поделать. Не стоило костры жечь. Это ведь прямая уголовщина.

— Хорошо.

Через год по просьбе Николая Егоровича он возглавил нелепую провальную группу, абсолютно несамостоятельную. Вроде бы опять ему не повезло. Ноу не совсем так. Недавно Иоганн Сабанеев защитился / по смежной теме, даже не по теме отдела. Защитился прекрасно.

На защиту приезжали двое с портфелями откуда–то из Сибири. Оказывается, Сабанеев успел наладить оживленную переписку со многими институтами и заводами.

Эти двое приходили к Карнаухову и просили отпустить Сабанеева к ним, повлиять на него. «У него своя голова на плечах, — отвечал им Карнаухов, — про которую мне, к сожалению, известно мало. Знаю только, что она у него крепкая». Сабанеев не уехал, остался.

И в другие отделы на повышение не стремился.

И о том, чтобы заменить Карнаухова, с ним заводили разговор давным–давно. Он и слушать не хотел,

Темной был лошадкой, что и говорить. До конца никем не понятый.

С девицей Эльвирой, с которой вместе разбивали табор, Сабанеев сочетался законным браком, и она родила ему двух детей, мальчика и девочку.

Мальчик был черный, похожий на галчонка, с остреньким носиком и агатовыми немигающими глазами, а 1 девочка — рыжеволосая блондинка, забавное, обворожительное существо, научившаяся говорить, когда ей и года не исполнилось.

Таковы некоторые сведения о человеке, вошедшем вместе с Сергеем Никоненко в кабинет Карнаухова, человеке странном, но доброжелательном.

— Ну, верю — рак на горе свистнул, — встретил их Карнаухов. — Раз вы стали вместе ко мне приходить. Помнится, вы друг друга не очень жаловали?

— Помнится, — ответил Сабанеев, — и собраний таких в старину не бывало.

— Ах, вот что!.. — Карнаухов не нахмурился, не улыбнулся, лицо его скривила гримаса брезгливости. — Перед вами не хочу лукавить. Собрание препротивное, оно- мне самому не нравится… А вы что–то хотите сказать по этому поводу?

Сказал Сабанеев:

— Готовится не собрание — промывка мозгов. Я лично — против. Может, я бы к вам не пришел, но уж очень корячится ваш милый заместитель. Поглядеть — ему сегодня орден вручают. Хочу в связи с этим поделиться с вами некоторыми соображениями. Если вам угодно их выслушать.

— Не надо. Поделитесь ими с коллективом.

— Так я и предполагал.

— А тебя что не устраивает, Сергей? Ты же, кажется, всегда был мной недоволен? Я гордился, что в отделе у меня такая сильная темпераментная оппозиция, возглавляемая Геной Даниловым.

Никоненко был мрачен, казалось, он не по доброй воле пришел в этот кабинет, а выполнял чье–то неприятное ему поручение.

— При чем тут Данилов–то? Генка сам за себя отвечает, я — сам за себя. Как у нас поставлена работа, да, мне не нравится. Я и не скрывал никогда. Бояться мне нечего. Отсюда выгонят — таких богаделен везде пруд пруди. Только я не думаю, что во всем виноваты именно вы. Общая, так сказать, атмосфера диктует, Где повар вор, то и поварята там не ангелы. Вы постарайтесь понять, если я вам говорю. Мне, как и Сабанееву, отвратительна закулисная возня, когда скопом собираются снимать стружку с одного человека.

— И что же вы посоветуете?

— Отменить собрание. Взять и отменить своей властью. Слишком они шустро разогнались. Невтерпеж видно.

— Да кто — они–то?

— А-а! — Сергей Никоненко издал звук и сопроводил его жестом, долженствующим объяснить, что он не заблуждался, идя сюда, и не ожидал, что его здесь поймут или хотя бы будут с ним искренни. Это — во- первых. А во–вторых, он умывает руки.

— Нет, — сказал Николай Егорович, — собрание мы отменять не будем, дайне имеем права. Могу вас лишь успокоить насчет головомойки и прочего, если это вас действительно занимает.

Собрание ничего не решит. Так разве постреляют кое в кого из духового ружья холостыми патронами. Попугают, пошумят, почешут языки. Это, кстати, совсем не вредно в порядке снятия стрессов. Не в том суть. Что–то ведь будет сказано и по существу. — Карнаухов говорил дружелюбно, размеренно, тихо, но в голосе его прогромыхивала дальняя гроза. — К сожалению, ко многому я привык такому, к чему нельзя было привыкать.

— Тогда вам нужно подать заявление! — присоветовал Сергей Никоненко и отвернулся к окну. Иоганн Сабанеев побледнел до синевы.

— Мальчишка. — Сабанеев выдавил это из себя как лютую брань. — Что ты способен понять?

— Мыслей, изложенных таким образом, я и правда не пойму. Я варварский язык не понимаю, — надменно вскинул подбородок Никоненко и не то, чтобы отвернулся к окну, а как бы уже и вылез из него наполовину, до того ему было неприятно находиться в обществе Сабанеева.

Зазвонил телефон, Карнаухов отвечал односложно: «да», «нет», «скорее всего», успокаивающе улыбался Сабанееву и Никоненко, один раз (>езко возразил: «Не стоит делать клоунов из нормальных людей», — повесил трубку.

— Директор звонил, — заметил равнодушно, — как и вы — интересуется, не перенести ли собрание на недельку…

— Что бы ни случилось, — Сабанеев напрягся. — Я хочу поблагодарить вас, Николай Егорович. Хочу, чтобы вы знали, я вам благодарен.

— Эва штука… Если уж… Скажите мне, Сабанеев, откуда у вас такое имя — Иоганн? Вы из немцев, что ли? Иоганн Зосимович… Нет, не похоже. И лицо у вас русское — широкое, круглое, скуластое.