Понятно было, что он не столько поражен низкой выходкой Афиногена, сколько лишний раз убедился в каких–то своих мнениях о сущности человеческой природы. Убедился и, возможно, по–доброму позавидовал быстроте реакции молодого соседа.

— Я пошутил, — отмахнулся Афиноген, — неудачно пошутил, признаю. Для смеха так сказал, без злого умысла. Она никуда не пойдет жаловаться, вот увидите.

— Я не боюсь жалоб. Грустно мне наблюдать, как глубоко проник цинизм в молодое поколение.

— Ну–ну! — предостерег Афиноген. — Не отвлекайтесь от конкретного факта.

— Ядрена корень, — выругался Григорий, — очень

запросто могут теперь больничный не оплатить. Я слыхал — впишут за нарушение режима… и привет.

В пять часов Люда пришла с градусниками и вер* нула карты. Она сначала протянула колоду Кисунову, но тот так шарахнулся, точно ему подсовывали ядовитую змею. Григорий тоже смалодушничал и, блудливо поморгав, буркнул: «Не мои, первый раз вижу». Карты взял Афиноген, ухитрясь вдобавок стиснуть в ладони теплые Людины пальчики.

— Не играйте больше, — строго предупредила медсестра. — Не положено. Вы должны понимать, нас самих наказывают.

— И ради времяпровождения нельзя? — уточнил Вагран Осипович.

— Ни ради чего.

Температура у Данилова намерилась — 37,2. Самая норма после операции, никакого воспаления.

Короткий разговор с Горемыкиным совсем его ободрил.

— Побаливает?

— Терпимо. Я не очень любопытный, но все–таки хотелось бы знать.

— Аппендицит… Ваш организм, Гена, рассчитан надолго. Тем не менее вчера вы имели шанс, не буду скрывать, преждевременно удалиться в лучший из миров. Еле я за вами угнался. Здоровые люди удивительно небрежны к своим болячкам. Бравировать здесь нечем. Это просто признак медицинского бескультурья.

— Когда выпишете, доктор?

— Не искушай судьбу, Гена. Думаю, недельки через полторы.

— Нет, не годится.

— Спешишь?

— У вас, я слышал, коек не хватает. Как благородный человек…

Иван Петрович медлил уходить. Что–то необычное таилось под приветливой синеглазой улыбкой этого парня, какая–то страсть.

— Ну, отдыхай… Утром загляну. Если будет очень больно — попросишь, сделают укол… Не злоупотребляй этим, лучше терпи.

— Предполагаете, выпишусь уже наркоманом?

Горемыкин так не думал, по инерции высказал он тривиальную медицинскую истину и тут же в ней усомнился. Зачем, правда, заставлять больных терпеть лишнюю боль? Из–за какой–то маловероятной опасности? А те, кто давным–давно утвердил эту, одну из многих врачебных догм, терзались ли сами сводящей с ума болью, а в случае, если терзались, соблюдали ли неукоснительно это правило? Вряд ли. Как часто в медицине мы считаем для других справедливым и полезным то, что сами для себя с легкостью отвергаем. И только ли в медицине?

Часу в девятом в палате возникли Семен Фролкин и Сергей Никоненко, сослуживцы, коллеги. Их провела хохотушка Люда, проникшаяся к Афиногену симпатией.

Друзья обменялись приветствиями. Семен вывалил на тумбочку обязательные больничные гостинцы — апельсины. Кисунов протестующе заворчал и убрался с книжкой в коридор. Григорий деликатно потянулся следом.

— Эх, Гена, — укорил Никоненко, — разве так симулируют. Нам сказали, что ты дал себя располосовать эскулапам. Как это похоже на современных безграмотных молодых пижонов. Лезть под нож! Образованный человек лечится иглоукалыванием, на худой конец — гипнозом. На Филиппинах медики оперируют без крови, без скальпеля. У нас же все по старинке, как при Иване Грозном.

Афиноген с удовольствием слушал привычную болтовню.

— Как там на работе?

— По–прежнему. Платят зарплату, борются с курением. Сегодня старика нашего вызывали к Самому. Бают, попрут его скоро. Жаль, не в нем дело.

Семен Фролкин очистил себе апельсин, вставил, аппетитно жуя:

— Сухомятин, наверное, на седьмом небе от счастья. Наконец–то освободилось достойное его способностей кресло.

— Его не назначат, — сказал Афиноген.

— Может, и не назначат, а может, и назначат. В нашем паноптикуме чего только не может случиться. Могут взять и Стукалину завтра поставить директором вместо Мерзликина.

— Заводной стал Сережа, — усмехнулся Фролкин, приступая ко второму апельсину. — Заводится с пол- оборота, сам себя заводит. Как баба на базаре.

— Молчал бы уж, молодой отец, — огрызнулся Никоненко. — Завел себе мальца, игрушку живую, и посапывай в ноздрю. Старайся понять, когда я тебе говорю… Мне тоже не больше всех надо, да иногда и задумаешься, оглядишься: кого обманываем. Кого? Бухгалтерию, государство? Себя, братцы, себя… Годы проходят. Не так мечтали мы их прожить, не в бирюльки играючи. Меня лично в институте чуть не за идиота держат, — телепат, мол, черная магия. Да, именно телепат. Все лучше, чем растрачивать силы на сухомя- тинские липовые справки… Вспомни, Геша, на таком ли счету был я в институте?

— Ты специально ждал, пока я в больницу лягу, мне это рассказать?

— Ага, — подхватил Фролкин, — надеется, что ты отсюда не выйдешь. На службе боится рот открыть. А тут вон как раззуделся. Оказывается, его государственные заботы обуревают.

— Замолчи, Сенька. Надоели твои смешки… Не боюсь я ничего, но… Б'ольно смотреть, когда много умных, специально подготовленных людей занимаются ерундой и делают при этом вид, что чуть ли не блоху подковывают. Говорить без толку, надо ведь доказывать. А вы не хуже меня знаете, что в нашей, так сказать, непрощупываемой области деятельности любое доказательство можно сто раз повернуть и вывернуть наизнанку. Начни доказывать, как раз на эту свистопляску жизнь и уйдет. Вдобавок приобретешь репутацию склочника и сутяги.

— Есть объективные критерии деятельности предприятия, отдела…

— Брось, Семен. Объективные? У нас? Мы как метеорологическая служба, всегда сумеем объяснить ошибки каким–либо негаданным антициклоном.

Фролкин заскучал, пора, видно, было ему возвращаться в лоно семьи.

— Сергей, мы к больному все–таки пришли… Что у тебя болит, Гена?

— Подожди. Ну и кто же, ты считаешь, конкретный виновник, что мы все из липы лапти плетем?

— Директор Мерзликин.

Семен поперхнулся апельсиновой долькой,

— Эвона! Директор. Может, министр?

Никоненко назвал того человека, о котором Афино- ген так много думал в последнее время, которого то оправдывал, то обвинял наедине с собой. Да, он хорошо понимал, что имеет в виду Сергей. Именно с высокого и не всегда уловимого благословения Мерзлики- на поддерживалась, во всяком случае в их отделе, атмосфера странного нетворческого всеприятия, утверждались радикальные методы выполнения заданий, начисто исключавшие инициативу и свободный поиск. Тогда зачем же путает карты Кремнев, умный, деловой человек? Или ему удобнее и почему–то выгодно перекладывать вину за антисанитарное состояние отдела полностью на усталые плечи Карнаухова? Или его устраивает форма работы, когда грамматическая сторона дела важнее фактической?

Действительно, кому, как и что докажешь, если сам ни в чем не уверен?

— Ладно, парни, это дела серьезные. Их лучше всего за поллитром обсуждать. Винца–то не догадались приволочь?

Семен Фролкин, юноша добродушный, редко теряющий самообладание и покой души, внезапно заклокотал, как паровоз:

— Чего их вообще обсуждать? Чего? С жиру вы перебесились? Или дурной славы вам захотелось? Ишь куда махнули, Мерзликин теперь виноват. А в чем виноват? В чем, скажите? Вы не допускаете, что ему с высоты виднее, какой участок и как должен функционировать. Он не первый день директор, знает, вероятно, почем что продается… Нет, я точно вижу — с жиру вы беситесь! Афиноген, правда, и в институте вечно свары устраивал. То ему преподаватель не тот, то предмет лишний, то посещение лекций его не устраивает. Я помню, как мы в комитет ходили вместе на посмешище. Тогда вы меня затянули, теперь не удастся. У Семена Фролкина своя голова на плечах… Я понимаю, у вас неудовлетворение. Наверное, вы рассчитывали тут через год–два диссертации сколотить, а ими и не пахнет. Вы недовольны, брюзжите. Толком ничего объяснить не умеете, потому что и нечего объяснять.