— Почему не в государственной поликлинике, Сурен Прокопьевич?
— Так ведь оно само дело такое, не коллективное. Отец в одиночку зубы рвал, дед…
— Выгоднее, наверное? — не давал я сбить себя с толку.
— Может, и выгоднее, сынок. Только ведь я о деньгах теперь не забочусь. Куда мне… С собой не утащишь, а дети и внуки пускай учатся на собственных ногах стоять, — хмыкал. — Чашечку кофе да тарелочку кашки овсяной я могу и на пенсии иметь.
• Более всего Сурен Прокопьевич любил обсуждать всякие случаи из жизни своих федулинских сверстников, со многими из которых поддерживал тесное многолетнее приятельство. Его занимали люди только старше 60 лет, остальные представлялись ему безликой массой, не играющей в обществе мало–мальски заметной роли. В этом смысле я, отставший от него на несколько десятилетий, был почти неодушевленным предметом, и примирило его с моим существованием лишь наличие у меня двух совершенно развалившихся коренных зубов.
— С такими зубами вы скоро состаритесь, юноша! — благожелательно сообщил он, прямо за столиком в баре мельком обследовав мой рот. Подумал и еще более благожелательно добавил: — С такими зубами долго на свете не задерживаются.
Его ровесников в Федулинске осталось не так уж и много, большинство почему–то не дотягивало до среднего возраста жизни, утвержденного медициной, — 71 год. В Федулинске, как и в прочих местах, было много бабушек, а стариков, настоящих стариков, а не преждевременно увядших молодых людей, можно было пересчитать по пальцам. Так обстояло дело в действительности, но не в рассказах Сурена Прокопьевича, который не умел отделять мертвых от живых, никого не сбрасывал со счета, подобно Чичикову, и о тех и о других говорил с одинаковым ехидством и снисходительностью. Выходило, что федулинские старики, хотя и являли собой образцы подражания для молодежи, сами жили неумело, рассуждали наивно и совершали великое множество безрассудных поступков. Особенно доставалось Верховодову, с которым они проживали в соседних домах.
— Самовлюбленнейший старикашка, — отзывался о нем Сурен Прокопьевич, — уж я его, слава богу, хорошо знаю. Здоровенный дед, а занимается всякой ерундистикой. Давеча иду я вечером с работы и вижу, — знаешь, где улица Чехова, в переулке несколько кустов смородины кто–то посадил, — вижу из этих кустов торчит белая кепка. Кто там? Ну, конечно, он, Петр Иннокентьевич, собственной персоной. Притаился и охраняет природу, то есть эти самые кусты смородины. Я ему кричу: «Вылезай, дед, тебя с площади видно!» Он вышел, отряхнулся с этой его гримасой, будто он только что государственное задание выполнил. «Не совестно тебе, — спрашиваю, — посмешищем быть для всего города?» Он надулся индюком и отвечает: «Ты, Сурен, зубы умеешь выдергивать, этого у тебя никто не отымает. А до других категорий у тебя мозги не созрели, хотя ты и пожилой человек». — «В кустах, что ли, с тобой не сижу, потому не созрели? Ты бы, Петя, на работу куда–нибудь пристроился на половину зарплаты. Нашел бы себе путное занятие…» Да чего с ним толковать, бесполезно.
Иногда за столик к нам подсаживался заведующий отделом газеты товарищ Свиридов. Он так и представлялся — товарищ Свиридов, имени–отчества никогда не называл. Свиридов, пятидесятилетний мужчина с тонкими ниточками усов и мощными надбровьями, очень дорожил знакомством со стоматологом, так как собирался в ближайшем будущем справлять себе новую верхнюю челюсть. Товарищ Свиридов во всем соглашался с Суреном Прокопьевичем, но делал это тактично, даже каким–то образом создавал видимость полемики. Сказывался трудный опыт газетчика.
— Безобразий очень много, — говорил, к примеру, Сурен Прокопьевич. — Куда ни погляди… Возьми хотя бы нашу улицу и двор. Ровно в шесть утра там обязательно начинают грохотать мусорные бачки.
— Как это? — взвивался товарищ Свиридов.
— Никому горя нет, что трудовым людям дорога утром каждая минутка от сна. Мусорщики, видите ли, приступили к уборке.
Товарищ Свиридов горестно вздыхал и соглашался:
— Каждый должен с полной ответственностью относиться к порученному делу.
— Мелких много еще безобразий, — продолжал Сурен Прокопьевич, — которые вместе образуют большую вонючую кучу. Зачем далеко ходить — вот мы сидим, кофе пьем. Девять утра, а он уже остывший.
— Разве остывший? — переспрашивал Свиридов.
— От кофе должен вверх душистый дымок вырастать, в ноздри бить. Тогда он считается горячим.
— Увы! — скорбел Свиридов. — Некоторые участки быта до сих пор остаются вне пристального внимания общественности.
Многолетняя работа в редакции выковала своеобразную речевую стилистику товарища Свиридова. Он привык излагать мысли с плакатной выразительностью газетных передовых, за писание которых, как он сам признался, редактор платил ему повышенный гонорар.
— Тем более досадно, Сурен Прокопьевич, что эти мелкие огрехи мешают гигантским шагам прогресса, которыми труженики нашего города продвигаются к дальнейшим славным свершениям… Как вы считаете, доктор, имеет ли смысл вставлять металлические зубы? Или предпочтительнее во многих отношениях золотые? Этот вопрос для меня немаловажен вследствие того, что у меня, к сожалению, осталось вверху только три собственных зуба, на которые я могу положиться. Остальные недостойны упоминания.
— Посмотрим, — отмахивался Сурен Прокопьевич от бесплатной консультации, — приходите на прием, там разберемся.
— В общей очереди?
— У меня знакомых — весь город. Вы уж извините, дорогой друг. Без очереди не могу.
Свиридов замыкался в себе, молча допивал кофе и уходил, холодно попрощавшись и придерживая рукой челюсть. Как–то я ему посоветовал:
— Вы бы, товарищ Свиридов, заняли очередь. За это время она бы уж десять раз подошла.
Он поглядел на меня с недоверием.
— Странно слышать, коллега.
Всего один раз я видел Сурена Прокопьевича торопящимся. Он пил свой кофе большими глотками, не причмокивая, и бросал на меня таинственные взгляды. Розовый лобик его покрылся испариной. Ему не терпелось что–то мне сообщить, что–то скорее радостное, чем печальное. Подразнив его немного показным безразличием, я сказал со скучающей миной:
— Жаркое какое лето в Федулинске. Уж не от жары ли, Сурен Прокопьевич, вы сегодня на себя не похожи?
— Вам охота смешки строить, юноша. А у меня сегодня действительно не совсем обычный день. Сам Виктор Афанасьевич попросил его освидетельствовать. Так–свот… Не в поликлинику направился, а ко мне, старику.
Я не сразу сообразил, кто такой Виктор Афанасьевич, однако вскоре догадался, что речь идет о директоре НИИ Мерзликине.
— Дурно он поступает, — заметил я. — Видный деятель и идет к частнику, дискредитирует авторитет государственного сектора.
Видимо, некоторую неловкость испытывал и Сурен Прокопьевич, потому что стал защищать директора с необыкновенной горячностью.
— Я Виктора Афанасьевича двадцать лет пользую, и он меня уважает. Достойный человек. В шестидесятом году я запломбировал ему глазной зуб — через три года он мне позвонил домой и поблагодарил. «Спасибо, сказал, тебе, Сурен, за добрую работу. Третий год горя не знаю, кости твоим зубом дроблю, и ничего». Понятно? К кому же теперь ему направиться лечиться? К мальчишке, вроде тебя, или ко мне — заслуженному мастеру?
— Все–таки…
— Я предложил ему попозже вечером, когда больные разойдутся… «Нет, — он говорит, — ровно в десять буду у тебя, Сурен. А в одиннадцать у меня совещание. Учти!» Вот он какой человек. Вся жизнь по минутам расписана.
— Хотелось бы поглядеть на него.
— Пойдем, поглядишь.
У входа в кабинет сидели в ожидании экзекуции человек семь — преимущественно женщины преклонных лет. Сурен Прокопьевич поздоровался, почти каждого клиента называя по имени, и прошествовал к себе. Я остался в коридоре, уселся в сторонке на стул. Не знаю уж, что мне было любопытного в том, как придет лечить зубы директор. Нет, что–то, конечно, было любопытное. В Федулинске восемьдесят процентов жителей так или иначе, косвенно или прямо зависели от этого человека, и для них он был не просто директором — некоронованным королем, самодержцем, каждый поступок которого представлял интерес и имел значение.